Перстень

Источник Хусни Ф. Голубая песня: лирич. повести/Ф. Хусни;пер. с татар.- Казань: Татар. кн. изд-во, 1984.- 320 с.
Если б сама Диана вздумала купаться у нас на мельничной запруде, мы б и ее сумели похитить. (Вместо эпиграфа.)

Встревоженные громом военного оркестра, вздрогнули вековые деревья и уронили на землю белоснежные пушистые хлопья. Еще раз прозвучал траурный марш Шопена, бойцы проводили товарища в последний путь и не спеша покинули кладбище. Безмолвные деревья и студеная зима приютили еще одну могилу. Из надписи на небольшой дощечке я узнал, что здесь похоронили отважного воина Айдара Курбанова. Он умер от фронтовых ран, полученных в Великую Отечественную войну. На той же дощечке внизу буквами покрупнее было написано: «Спи спокойно, солдат!» Невольно у меня защемило сердце. Долго бесцельно бродил я по кладбищу, пока, наконец, не вернулся к могиле солдата. Теперь здесь одиноко стояла женщина в военной шинели, по знакам отличия — военврач. Ее черные глаза были печальны. Я подошел поближе. Женщина, словно оцепенев, стояла не шелохнувшись. Чтобы как-то заговорить с ней, я произнес первое, что пришло мне в голову:
— Теперь его покой вряд ли кто потревожит...
Женщина с печальной укоризной взглянула на меня и нехотя ответила:
— Как это жестоко и несправедливо, когда безвременно умирают люди...
В город мы возвращались вместе. По дороге разговорились. Узнав, что я причастен к литературной работе, она как бы между прочим заметила, что много лет хранит тетрадь с записями одного солдата, которого тоже звали Айдар, и если меня заинтересует эта тетрадь, она даст ее почитать.
— Мой знакомый написал все это еще в первую империалистическую войну, когда после ранения лежал в госпитале. До чего неугомонное сердце было у человека, с юности такое, и годы не изменили его. Эту тетрадь мне передали в память об Айдаре. А для чего она мне? Только боль причиняет. — Потом она спохватилась.— Однако, как прочтете, верните. Потому что это писал друг детства... человек, как бы вам сказать,
которого я хорошо знала.

Моя новая знакомая слово сдержала, и записки солдата я скоро получил. Во многом они показались интересными, необычными, как необычайна судьба их автора, простого деревенского парня. Он был бунтарем по натуре и не умел подчинять свои чувства рассудку. За это жестоко поплатился.
Не знаю, как отнесется к Айдару читатель. Многое в его характере не по душе и мне самому. Но что поделаешь: жизнь есть жизнь.
I
У нас в деревне Янбулатово имя Айдар не редкость. Меня называли не просто Айдар, а прибавляли еще: еын Шаяхмета-Козла. Прозвище это пристало к нам вот откуда.
Однажды мой отец вместе с односельчанами возвращался с тюлячинского базара. Своей лошади у нас никогда не было, и ехал он на подводе Саляхи Гимае-ва. Как водится, выпили на дорогу и, слово за слово, разгорелся меж приятелями спор обо всем. Заговорили о еде. Отец любил прихвастнуть спьяну, взял да и ни е того ни сего бухнул:
— Дали бы мне сейчас козленка, я бы с ним, голубчиком, зараз разделался...
А мужики и рады случаю подразнить человека:
— Врешь, не осилишь... Куда тебе..,
Отец как уперся:
—- Сказал — съем, стало быть, съем. Тогда мужики давай рядиться:
— Если съешь, мы тебе даем козла, если нет— ты нам!
Ударили по рукам. Приезжают в село и, пока не пропал хмельной задор, сотворя молитву, как положено у мусульман, валят справного сытого козленка.
Не знаю, как насчет другого, но от слова своего отец никогда не отступал. Вот так, за один присест и умял целого козленка. Мало того, вечером снова пропустил где-то стакан водки, ввалился к Гимаевым и стал их донимать:
— Мясо варили, а бульон где? Припрятали? Почему бульона не даете?
Вот с тех пор и не отстает досадное прозвище от нас. Впрочем, плевать. В деревне без прозвища не бывает. А я, хоть и был всего-навсего сыном Шаяхмета-Козла, вырос и не пропал.
О детстве рассказывать не стану. Ни о том, как играли в лошадки, ни о том, как воровали из сада муллы яблоки. Кстати, о яблоках, только других, не муллы, расскажу.
Как-то в конце июля или в первых днях августа приехал к нам в Янбулатово купец. Конь у него добрый, пегий, с сизым отливом. Грива волнистая, как ковыль. Ладная ременная сбруя с множеством медных бляшек. Под стать коню и телега: на железном ходу, выкрашена в черное. А на ней — изрядные по объему ящики с крупными-крупными яблоками. И румяными. Курносый Гусман, мой дружок, первый все разнюхал, залез на плетень и кричит мне:
— Аида поглядим!
Мы побежали.
По улице, изредка понукая коня, медленно ехал купец и бойко выкрикивал:
— Яблоки! Кому яблоки?!
Люди в нашей деревне, правду сказать, исстари любят яблоки. Сбегаются все: старики, малые дети, девчата. У кого в руках два-три яичка, у кого на донышке ведра чечевица, а у мальчишек пошустрее — медячки в две-три копейки, которые они потихоньку стянули у бабушек. Часто вслед таким слышится;
— Ах, чтоб ты шею себе свернул, пострел!..
Купец же, не обращая внимания на шум и гвалт,
знай нахваливает свой товар. С виду он франт хоть куда: в каракулевой шапке набекрень, в казакине из добротной шерсти, цепочка' от часов свешивается из кармана. А уж речист — словно сам сатана ему на язык плюнул:
— Эх, яблочки-то какие, золотые, наливные... Сам бы ел, да денег надо...
Наши деревенские наперебой галдят; «Мне свешай, да мне»..,
Мы, мальчишки, идем за телегой и глазеем на купца. Я уже давно разглядел все, что у него было, ничего не пропустил. Но вот девчонку в соломенной шляпе, чудом примостившуюся между ящиками,—девчонку с тонкой талией, белыми округлыми локотками и черными-черными глазами заметил только сейчас. Наверно, это дочь купца. И кажется похожей на осу. Впрочем, я не знаю, какого цвета глаза у осы?.. А дочка, дочка хороша, лучше всего— и яблок, и телеги, и коня. Сказал, что напоминает осу, это я так, ради красного словца, нисколечко она не похожа.
Люди присматриваются к яблокам, а я, позабыв обо всем на свете,— к девчонке. Чудная какая, нацепила на шляпу голубую ленту. Будь девчонка нашенская, я бы эту ее шляпу мизинцем подхватил и забросил на ближайшую крышу. Вот бы попрыгала у меня. Жаль, не из нашей деревни. Может, притвориться, будто яблоками интересуюсь, и подойти поближе и разглядеть ее? А вдруг отец обратит внимание? Решит, что хочу яблоко стащить, и по носу щелкнет.
Немного помешкав, я, наконец, осмелился. Пробрался к телеге, положил руку на грядушку и, притаившись за порожними ящиками, стал таращиться на девчонку. Жду, хоть бы оглянулась, чертенок. Нет, не оглядывается. Тогда я забрался на колесо. И сразу вырос над всеми. Девчонка очутилась передо мной вся, как на ладони. Вижу даже мочки ее ушей. Вот она какая! Щечки что твой анис, лоб белый-белый, а глаза большие-пребольшие... Своими пухлыми ручонками крутит, вертит над тарелками весов, вроде бы делом занята. Меняет гири, накладывает яблоки, а меня и знать не хочет. Вот не посмотрю ни на что, дерну за косу. Подумал— схватил за косу и потянул. Поневоле оглянулась чертяка. Посмотрела — и залилась смехом. Зубки белые, как фарфор. Яблок, наверное, много ела, отбелила их до блеска. И опять я как уставился, так и глаз не могу оторвать.
Она почувствовала это. Возится с весами, а сама нет-нет да обернется и посмотрит на меня. Теперь я разглядел на ее щечке даже крохотную родинку. Красивая девчонка, очень. Жаль, что не из нашей деревни...
Признаться, со мною творилось что-то непонятное. Я перестал слышать запах яблок, забыл, что я всего-навсего сын Шаяхмета-Козла...
Гусман с ребятами неотступно крутится возле телеги. Кто-то изловчился и стащил-таки яблоко. Значит, пора убираться с колеса — не то задразнят разиней. Да и отделяться от дружков не годится. А купец что — он приехал и уехал.
Я отошел в сторонку от телеги и стою себе с безразличным видом. Девчонка приподымается, смотрит на меня и улыбается безо всякого повода. В ответ ей осклабился и я. Увидела она и тут же, за спиной у отца, кинула мне самое большое, самое румяное яблоко.
Что было дальше, не помню. Голова у меня вдруг закружилась, и я припустился домой. Мальчишки рассказывали, что потом купец, закончив торг, не спеша уехал из нашей деревни. Куда, никто не знает. И еще рассказывали, будто его дочка, примостившись на груде ящиков, долго смотрела в сторону нашей деревни. И будто ветер играл ее голубой лентой.
Когда они уехали, курносый Гусман отыскал меня и говорит:
— Думаешь, тебе она яблоко кинула? Оно у нее случайно вырвалось из рук, сам видел...
Мне сделалось не по себе, и я невольно подумал: «Друг-то ты друг, Гусман, а есть в тебе что-то нехорошее. Ну что ты меня терзаешь? Сегодня приехал купец с яблоками, завтра приедет другой, с огурцами. Улица-то у нас в Янбулатове широкая...» Но сказал:
— Ладно, давай не будем спорить, пойдем лучше искупаемся. Что-то жарко сегодня...
И вот мы вдвоем уже несемся на мельничную запруду. А то яблоко я крепко держу в руке.

II

Дальше все было так.
Когда у нас управятся с яровыми, то по старинному обычаю затевают сабантуй. Готовятся к нему по всем правилам. Девчата расшивают узорами полотенца. Среди взрослых разгораются толки о хмеле, о пиве, о медовухе. Однако в деревне немало и бесхвостых петушков, вроде нас с Гусманом. Что нам делать? Мы с дружками заранее все обговорили. Начнется сабантуй — пойдем на скачки. Только бы время скорее подошло.
Ждали-ждали — и дождались. Сначала отпраздновали в нашей деревне — пошумели у нас, потом праздновали в соседних деревнях — мы пошумели у них.
Отец мне все уши прожужжал, чтобы я и думать не смел о скачках. Но под парами хмельного медка,— а его у нас умеют варить крепко,— отец забыл обо мне, а я о нем. Как бы то ни было, а этим летом я наездился вволю. Оттого что я легкий, тонкий в кости, владельцы коней наперебой приглашают меня. Какое это наслаждение — мчаться верхом на коне! Все глядят на тебя» Горячее дыхание скакуна обжигает лицо. А впереди — на макушке высокого шеста мелькают полотенца, одно краше другого...
Как бы там ни было, а мечта моя сбылась. Побывали мы на сабантуе и в далеком Мамалае. Здесь у Гусмана тетка, родная сестра его матери. Зашли к ней, отведали пива. Видно, в него подмешали что-то сердитое, как только выпили — настроение сразу пошло в гору, а ноги сами вынесли на майдан. Сюда со всей округи уже стекался народ.
Скачки еще не начались, и я отошел в сторонку. Хожу, стругаю ножом хворостинки и думаю: отчего так редко встречаются красивые девчата, такие как дочка давешнего торговца яблоками. Не могу забыть ее, чертовку, стала сниться во сне, все чаще и чаще. Как закрою глаза, вывернется, появится откуда-то и стоит улыбается.
Из-за грез своих чуть было не попал впросак. Пришло уже время пускать лошадей. Гусман у кого-то раздобыл коня и красуется, сидя на нем, выхваляется, поглядывает на всех свысока. Сам я не люблю мозолить людям глаза. Если первым домчаться до цели, куда ни шло. А если суждено притащиться последним, то лучше упасть где-нибудь в дорожной колее и затаиться. Блеснуть, как говорят, весенней молнией, потом можно и сгинуть.
Словно в лад моим мыслям кто-то бросил клич:
— Эй, есть еще охочие?..
Я птицей метнулся:
— Дай, дяденька, мне!..
Через минуту я уже сидел верхом. Конь обещал быть ходким. Ноги тонкие, ноздри, подрагивая, пышут жаром.
Хозяин, придерживая коня, говорит:
— Резвый скакун, не подведет. Теперь, сынок, все от тебя зависит...
И предупредил:
— Не загоняй животину понапрасну. Если увидишь, что первым не прийти, на развилке повертывай влево. Там я тебя и встречу.
Он прав. Зачем попусту нахлестывать коня, этим ничего не добьешься.
Верхом нас семеро: Гусман, я, остальные пятеро чужие, незнакомые нам парни. Кони, как на подбор, и идут вровень. Но больше других меня беспокоит молодая кобылка со звездочкой на лбу. Неспроста она то и дело пофыркивает и потряхивает гривой, чувствую — лошадь с норовом.
Ребята, примериваясь друг к другу, хладнокровно болтают о предстоящих скачках. Надо иметь рыбью кровь в жилах, чтобы так спокойно рассуждать о том, кто будет впереди тебя. Нет, это не по мне. Или молчу, или дерусь до последнего...
Гусман, отстав от других, поравнял своего коня с моим. Наклонился и шепчет, будто в тайну какую посвящает:
— Тут, паря, ничего у нас с тобою не выйдет. Похоже что все они тертые калачи и дело знают. Вон ту кобылку со звездочкой, говорят, в этих краях ни один конь
не обойдет.
Лясы точить я не собирался, потому нехотя ответил:
— Попытаем счастья, а там видно будет.
Больше ни звука. Напыжившись, Гусман пустил коня в галоп, догнал чужаков.
У околицы все выравнялись... Началась гонка...
Первые две версты шли, можно сказать, ноздря в ноздрю. Присматривались друг к другу, нащупывали слабые места. Гусман держится на коне бодро, не переставая, размахивает плеткой, покрикивает. Он заметно опередил всех, но опытные конники почувствовали, конечно, разгадали, что далеко ему не уйти. Своего коня я тоже успел оценить, но трогать плеткой его не спешу — всему свое время.
Показалась развилка, та самая, о которой упоминал хозяин. Кто-то, погоняя кони, громко гикнул. Не успел я и глазом моргнуть, как усилился злой цокот, и кобылка со звездочкой вырвалась вперед. Из-под ее копыт полетели комья грязи и глины. Я невольно зажмурился, хотя пришла пора глядеть в оба.
Вдалеке, на верхушке шеста, мелькнули полотенца. Прикусив зубами два пальца, я свистнул и в первый раз взмахнул плеткой. Должно быть, конь почувствовал, что я шутить не намерен. Рванул так, что едва не опрокинул меня навзничь. В глазах потемнело, дыхание скакуна обожгло лицо.
Миновав развилку, мой конь в два-три прыжка настиг Гусмана. Слышно, как екнул его конь — это не признак горячности, скорее слабости. Захотелось чуток подразнить дружка. Но прежде нужно сделать еще рывок. Снова взмахнул плеткой — наши кони поравнялись. Мгновение — и Гусман оказался позади. Такой оборот ему не понравился. Лихо замахнувшись, он яростно хлестнул по морде моего коня. Кровь сразу бросилась мне в голову, в глазах застило, ничего не вижу, ничего не соображаю. В порыве гнева стегнул Гусмана плеткой по лицу. Он покачнулся и плюхнулся на дорогу. Здорово попало бедняге, рубец остался на всю жизнь.
Потом легко, будто играючи опередил остальных соперников, но обогнать кобылку со звездочкой совсем не просто. Выгнулась с грациозностью пиявки и словно скользит по воздуху. А мальчонка на ней в точности рябчик да и только. Сидит, как влитой, помахивая поводьями, словно крыльями. Кобылку не тронет, плеткой не оскорбит, лишь изредка коротко гикнет.
Когда до шеста с полотенцами осталось с полверсты, мы пошли с ним бок о бок. Кто-то из наших янбулатовских нетерпеливо крикнул:
— Гони, Айдар, гони!
Я и сам хорошо знал — надо гнать. Но клич словно подстегнул меня. Сжал зубы и в третий раз взмахнул плеткой. Почудилось, будто все, что было впереди, полетело мне навстречу, а мальчонка-рябчик порхнул назад. И когда до шеста осталось с полсотни саженей, мой конь вырвался вперед,— и слезы вдруг брызнули из глаз, мне почему-то стало жаль ту кобылку со звездочкой...
Прямо с коня я попал в объятия толпы. Гриву скакуна украсили полотенцем. Ярким, красивым. Даже сейчас, в те редкие минуты, когда в душе оживают картины детства и родимой сторонки, среди других памятных мне вещей я вспоминаю это полотенце с вышитой красной каймой...
Меня со всех сторон поздравляли, благодарили, будто я чудо какое совершил. Потом перешли от сухого спасибо к медовухе. Хозяина коня, кажется, я где-то встречал. Только вот не могу вспомнить где. Зовут его Исмагил-абзы. Считаться с моими отговорками он не пожелал, взял да и затащил к себе в гости. Жил он в достатке. Дом под железной крышей, добротные тесовые ворота. Полы крашеные — я сначала боялся лишний шаг ступить, потом, угостившись, даже в пляс пустился.
Исмагил-абзы — душа человек, меня поит, а сам песни распевает. Сижу, слушаю, глаз не свожу с его рта. Губами шевелит он как-то по-особому, и это движение опять-таки мне знакомо. Где же я его раньше видел? Пытаюсь вспомнить. Нет, не получается. Мамалаевского медка до сих пор не приходилось пробовать, а он такой, что всю память смывает начисто.
После того, как досыта погуляли, я начал поглядывать на дверь; пора и честь знать. А хозяин, угадав мои намерения, говорит:
— Сегодня у нас переночуй, а завтра — воля твоя —иди куда хочешь.
То ли вправду, то ли в шутку роняет:
— Вечером сходи к девчатам на игрища.
Ох, и хитрая же ты лиса, Исмагил-абзы. Раз в жизни посидели с тобой за медком, а уж нащупал мои слабые струны. Откуда ты знаешь, что я люблю девчат? Но ни отпираться, ни соглашаться не стал.
— Нет, мне надо уходить — я лучше пойду.
Исмагил-абзы затвердил свое:
— Сказал, не пущу — значит, не пущу.
— Ну, ладно, подумаю, может и останусь, а пока у ворот посижу.
Вышел на крыльцо. Вижу — сад. Перемахнул через плетень и — ткнуться некуда — кругом яблони, черемуха, рябина, смородина. Держу совет с самим собой, как быть — уйти или остаться. Ушел бы, да медок у них слишком хорош, и на игрища к девчатам тянет. Остаться, да кем я им прихожусь? Так, топотун какой-то, полы попусту топчу. Вдруг вижу, шелохнулся листок, за ним другой. Затем сплошь затрепетал ветвистый куст смородины. Я затаил дыхание. Куст опять колыхнулся. Не успел сообразить что к чему, как меж ветвей показалась рука. Должно быть, девичья: сердце подсказывает. Стою тихо, не шелохнусь. Тут мне кто-то стук по лбу веткой смородины. Еще раз. Еще.
— Ну, хватит! Так можно весь куст обломать...— не выдержал я.
Девушка прыснула со смеху и выпрямилась. Она по ту сторону куста, а я по эту, а куст нам всего-то по пояс.
— Помнишь, это я в тебя яблоком кинула? — говорит она и смеется.
Так вот оно что... Но это уже не прежняя девчонка, Она больше похожа на девушку.
— Помню, вы приезжали к нам в Янбулатово яблоки продавать. Так?
Меж тем с крыльца кто-то позвал ее!
— Василя, где ты? Иди домой...
Значит, ее зовут Василя. Хорошо, очень хорошо.
Девушка не откликнулась на зов, а быстро спряталась в кусты. Немного погодя, торопясь, отрывисто прошептала;
— Ты не уходи! Оставайся у нас ночевать. Ладно? —
И кинулась в заросли, не дожидаясь ответа. Вскоре хлопнула садовая калитка, и все затихло.
Я вошел в избу и заявил хозяину;
- Нынче, так и быть, заночую у вас, Исмагил-абзы...

III

Заночевал. А не случись этого, было бы лучше. Василя весь день порхала от дома к летней кухне, то приносила, то уносила что-то. Вечером вышла во двор, разодевшись во все новое. Гляди — не наглядишься; платье белое с мелким-мелким узором — лен в цвету, передник обшит кружевом, а на плечиках крылышки, как у стрекозы.
Любуюсь ею и думаю: «Что если посадить ее на ладошку, уместилась бы?»
Смеркалось. Василя с соседними девчатами куда-то убежала. Двор сразу опустел. Я вышел за ворота, посидел на лавке. Вернулся назад, а Васили все не видать. Начали загораться звезды, удивительные какие-то, зеленоватые, и висят почти над головой. Если запеть громко-громко, они, наверное, осыплются. У нас в деревне Янбулатово мне в жизни не приходилось видеть такие звезды.
Тут появилась Василя. Подошла ко мне и спрашивает;
— Тебя как зовут?
Не успел я назвать свое имя, а она, совсем как ребенок, перескочила на другое;
— Это ты привел нашего коня первым? И не побоялся?
Я не нашелся, что ей ответить. Скакать на лошади, по-моему, пустяковое дело, во всяком случае, совсем не то, что разговаривать с девчатами.
— Почему ты молчишь? — снова спросила она.—
Ну отвечай же...— ткнула кулачком меня в бок и побежала.
Говорить я не мастер, но уж если надо девушку обнять, не сплошаю. Догнал ее одним духом. Схватил и прижал к верее.
Визжит, чертовка, а сама легкая-легкая! И так ласково зазывает:
— Приходи к нам, Айдар, еще. Ладно?..
Но побывать в Мамалае в то лето мне не довелось— постеснялся: был плохо одет. Василя вся в шелках да кружевах, а я в камзоле с короткими рукавами, перешитом из отцовского казакина. А чтобы девчата любили — кому это не известно? — прежде всего нужна пара хромовых сапог, тужурка, сатиновая рубашка и бархатная тюбетейка...
Надумал уйти в шахты, заработать хотя бы на одежду. Отец с матерью пытались возражать. Но я настоял на своем: уйду и баста! Только в конторе загвоздка — паспорта не дают. Мал, говорят, еще, позагорай лето-другое под янбулатовским солнцем, а там видно будет. Короче, смеются.
Не дадите — не надо, клянчить не стал, взял да ушел без паспорта.
В дороге встретил мужиков из деревни Кячи, пошли вместе. Я пришелся им по душе. «Не тужи, говорят, парень. Сами устроим тебя — у нас полдеревни на шахте».
Добрались до шахтерского городка Голубовки. Оказалось, и вправду, поселок забит кячинскими мужиками. В первый же день они собрались всем скопом и давай пить. Пили, пили, потом' отправились в Собачью слободку драться. Я все примечаю, все запоминаю. Впрочем, примечать-то особенно нечего. Домишки, как сарайчики для коз, стены саманные, разбитые шибки в окнах заткнуты подушками. А ребят да мух — видимо-невидимо. Я-то думал, ведьма-нужда только в нашей деревне живет. Оказывается, она и тут поселилась, и тут — куда ни глянь — подстерегает людей эта злая старуха с длинными седыми космами.
Не буду описывать, как вспомнил мать, отца, простя им все обиды, когда спускался в забой, как стоял, растерявшись, когда в лаве у меня погасла лампа. Бывалые шахтеры говорят, что поначалу оно всегда так.
В первые дни работы извелся от жалости — не к себе, не к людям, а к лошадям. Всю жизнь, бедняги, тянут вагонетки. Слепнут под землей, а когда смотришь на них, чудится, будто заглядывают они тебе прямо в глаза. Их счастливые собратья живут наверху под ясным солнышком, резвятся на зеленом лужку и похрупывают травку. А в дни сабантуя и людей веселят. Тут мне припомнился скакун Исмагила-абзы. Эх, вскочить бы сейчас на него и умчаться в родимую сторонку. Чтобы как в старой песне:
Как вскочил на коня,
Конь умчал в степь меня.
-Эх!..
Не пробыл на шахте и десяти дней, еще и первой получки не получил, а душа уже рвалась отсюда, как птица из клетки. Придется стиснуть зубы и терпеть до конца. Но если вернусь домой в хромовых сапогах, я и тебя, Василя, пройму до сердца.
По правде сказать, надежд у меня было полно, глубок и карман, только денег вышло маловато. После получки хотел порасспросить, в чем дело, но тут кто-то подошел сзади и взял меня за плечи. Оглядываюсь, Рахман-абзы, кячинский мужик, с которым я пришел сюда. Пожаловался я ему. А он уже немного выпил, оживился. Сверкая глазами и усмехаясь, говорит мне:
— Радуйся, птенец, что земля тебя еще носит да
руки работу просят. А деньги, дурень, тут по счету дают.
Звал распить с ним бутылочку. Я отказался. Не знаю, как у других, у меня свои соображения. Накоплю побольше деньжат, оденусь-обуюсь, задыхаться под землей не стану. Лучше в деревню вернусь и займусь хозяйством.
Ночь напролет я не спал, все деньги считал — наверняка обдурили. Утром попался мне на глаза техник?
— Почему,— спрашиваю,— так?
— У нас,— говорит,— под землей не принято задавать вопросы «отчего» да «почему», а тем более отвечать на них.
Засмеялся и пошел. Только блеснули его хромовые сапоги, заметно приглушив всю мою досаду. Если работать, так уж ради таких сапог. Чтобы солнце играло на голенищах и чтоб скрипели на каждом шагу.
Не пил, не курил, как другие, и к концу второго месяца накопил чистых пятнадцать рублей. Но копилась и злость на техника: пишет он на меня штрафы за всякие небылицы. Приходит из-под земли такая бумажка, наверху известное дело, с тобой и не разговаривают. Без этих проклятых штрафов у меня был бы целый четвертной.
Деньги после каждой получки аккуратненько складываю и зашиваю в шапку, оставив в кармане лишь на хлеб и чай. Кячинские мужики, шахтеры бывалые, смеются надо мной:
— Тут до тебя уже был один такой, не пил, не курил, только деньги копил. Но деньги его остались наверху, а сам он попал под обвал и из-под земли не вылез... Ешь, пей, не отцовское наследство проматываешь: коль заработал—не жалей!..
Чтобы от земляков совсем не отколоться, в свободное время начал играть в карты. И здорово наловчился: вмиг умею передернуть любую. Заметят: съездят по зубам, не заметят — загребаю кон. А подкладка шапки все набухает.
Мужики и тут подсмеиваются, что-то, мол, у тебя шапка на макушке торчит. «Хорошо,— думаю,— пусть себе торчит, того же и вам желаю». Недоедал, мошенничал, в одном месте рвал, в другом пощипывал и шапку набил порядком, но выпростал ее быстрее быстрого.
Произошло это так.
Однажды во всех бараках началось какое-то непонятное оживление. Заговорили, будто откуда-то с Урала едет знаменитый картежник. У нас в Голубовке будет проездом. Отовсюду поползли о нем слухи, рассказы. Собачья слободка стала готовиться к встрече, как к свадьбе, ожидая ее с нетерпением. И вот прибыл к нам огромный детина с рыжими, почти красными усами» Вороватые глаза горят, как у волка. Одет с шиком: лаковые ботинки, часы с золотой цепочкой, белый воротник торчком. Увидел его — сердце захолонуло. И не зря!
Игру затеяли в ламповой, тайком от начальства. Не прерывали две ночи подряд. Я же места себе не найду. Да и сердце никак не уймется, все ноет и ноет. Дай, думаю, загляну на минутку, посмотрю. Что делается. Когда заходил в ламповую, шапка торчала на самой макушке, а оттуда вышел чуть ли не на глаза съехала. Так и карман опустел, и сердце успокоилось. А знаменитый шулер, обобрав всех до нитки, разочек напоил шахтеров и отправился в новый вояж.
После встречи с Рыжеусом я перестал зашивать деньги в шапку. Нет, лучше проедать их и хоть изредка выпивать с друзьями, чем копить и смешить добрых людей.
Отец с матерью забросали меня письмами, зовут домой. Ненажитого добра, пишут они, целые горы вокруг, были бы руки. Кроме того, в слободке поговаривают о беспаспортных. Ну что ж! Получу очередную получку — и в путь.
Теперь не расстаюсь с мечтою о Василе. Ведь тогда, у ворот, я даже не поцеловал ее. Не струсил: и ведать не ведаю, что такое страх. Просто растерялся. Уж слишком низко опустились звезды в ту ночь…
Размечтался я так во время работы. А техник тут как тут: и ну привязываться ко мне: ты что, говорит, крепление не по правилам ставишь? Только о твоих креплениях мне и помнить, гнилозуб! Получку бы получить да кое с какими делами покончить. С ненавистью взглянул я на его сытую ряжку и поклялся проучить эту скотину.
Удобный случай скоро представился. Получил я расчет и вечером накануне отъезда выпил с друзьями. Потом все вместе отправились на улицу. Побродили немного по слободке и расстались. Я шел один узким переулком, и вдруг — даже глазам своим не поверил — навстречу мне техник тащится. Вот, думаю, кстати. Поравнялись. Хватаю его за грудки и спрашиваю:
— Ты что здесь шляешься, пес цепной?
К такому обращению техник не привык, крепко перетрусил — слова выговорить не может, а я продолжаю.
— Ага! Высматриваешь, где что плохо лежит, присвоить хочешь? — и с размаху закатил ему леща.
Он крикнул, я еще раз двинул. Кричит, стало быть, мало. Почему бы не добавить. Квартальному плевать на то, что делается в Собачьей слободке. А на крик сбежались те, с которыми я только что пил. Говорю им:
— Я поклялся, что уеду отсюда, только обувшись в сапоги этого туполобого... Подсобите, дружки...
Они зажали технику рот, а я осторожненько стянул с него хромовые сапоги.
Как бы там ни было, слово свое я сдержал и в деревню вернулся в хромовых сапожках.
IV

Не прожил дома и двух дней, а уже пошли разговоры: приехал-де сын Шаяхмета-Козла и здорово, видно, разбогател. Я посмеиваюсь в усы — болтайте себе на здоровье. Правда, насчет усов лишнего прихвастнул, откуда им взяться-то? Юнец — и губы голые. Но было бы неплохо, чтобы под носом чернела узенькая полоска. Тогда пройдешь по улице в хромовых сапогах, сатиновой рубахе да еще с черными усами — все так и станут таращиться на тебя: «Айдар идет, Айдар!..»
Впрочем, плевать. И без усов куда хорошо живется. Вчера получил записку от Хадичи, дочери нашего соседа. Весь лист размалеван цветочками. Распелась девица: «Будет по нраву, так прочтешь, а не по нраву, так сожжешь...» Жечь не стал, а порвать — порвал.
Предложил было Гусману сходить в Мамалы в гости. Он ни в какую:
— Дел по горло. Некогда. Да и неудобно в будни по гостям ходить.
— А я говорю, что удобно.
Взял и один потопал.
Зашел к тетке Гусмана:
— Принимай, тетушка Ниса, земляка.
В подарок принес ей фабричный платок, кусок душистого мыла — вот она и растаяла. Хлопочет, бегает, угощает.
— Ничего-то, тетушка Ниса, мне не надо,— говорю я ей.— А снеси-ка и отдай Василе это маленькое — с птичий клювик—письмецо.
Не прошло и получаса, как я держал в руках ответ: «Жди. Вечером приду к роднику».
Не знаю, хватит ли сил дождаться. Так и хочется спросить, скоро ли у вас в Мамалае наступит вечер? А тетушка Ниса — лукавая баба — не спеша занимается своими делами и будто между прочим рассказывает:
— Сидит Василя, косы заплетает, а уж они у нее длинные-предлинные — по пояс. Взглянула на письмецо, так и ошалела девонька, заметалась по горнице.
А сама-то и гибка, и стройна, стан и плечи будто точеные, загляденье, а не девка. И смущаться-то ей к лицу: щечки, как яблочки, разрумянились, алым цветом зацвели.
— Хватит, тетушка Ниса! Твоих речей мне не переслушать, а ждать я больше не могу!
Натянул на ноги хромовые с блеском сапоги, влез в синюю сатиновую рубаху и, подвязавшись поясом с кистями, выскочил из дому. Иду по самой середке улицы. Хватит, долго мы ходили по обочинкам, попробуем-ка здесь, на виду.
Не заметил, как ноги сами привели к дому Васили, Сердце забилось часто и гулко. Вечером-то мы свидимся, в этом сомнения быть не может, но ты погляди на меня днем, при свете солнца!
Прошел раз, другой. Показалось, что меня немного знобит. Необъяснимая эта вещь — красивая девчонка; засядет в сердце, клещами ее оттуда не вытащишь, покоя не даст, изведет.
Наконец-то наступил вечер. Накинув поверх сатиновой рубахи пиджак, обмахнув сапоги, отправился я к роднику. Девчата по холодку только-только начали таскать воду. Немного погодя появились парни с гармошкой, на вид довольно хлипкие. Но, как говорится, в своей конуре и собака — лев. Посматривают на меня косо. Дескать, откуда залетел к нам этот воробей? Стою себе, покуриваю, руки в брюки и ухом не веду.
Вскоре показалась и Василя с коромыслами и ведрами из белой жести. Узнал ее издалека. Заметно подросла, еще краше стала...
Мигом очутился рядом, словно никого вокруг и не было. Встретились и будто онемели, стоим, молчим. Потом заговорили оба враз. Но что я сказал, что она — ничего не запомнил. Забыл все — и муки, выпавшие на мою долю, и про хромовые сапоги, а Василя, кажется, их совсем и не приметила. Потом она вспомнила, что стоять здесь ей долго нельзя, дома заругают, наполнила ведра и ушла. Договорились, что она придет еще раз, чтобы условиться обо всем, но сделать этого она не успела.
Парням, что наблюдали за нами, не по нраву пришелся мой долгий разговор с Василей. Они подошли поближе и давай, что называется, заводить меня:
— Не зря, видать, говорили, будто дочка Исмагила сохнет по какому-то босяку. Вот этот, значит, и есть тот самый голодранец,— первым начинает гармонист,
— Это еще что?! Она грозится убежать с ним,— подхватывает его дружок.
— А что тут особого. Возьмет и убежит. Видишь, сапог-то у него две штуки. Заживут в свое удовольствие — он в одном сапоге, она — в другом.
Я помалкиваю. Что ни говори, гость я здесь. Надо быть скромным. А до того трудно удержаться... Хоть бы поскорее, что ли, вернулась Василя!
Гармонист, верховодя, переменил тон и принялся теперь за своих приятелей:
— Рук у вас, конечно, нет, языками только чесать мастера. Да, раньше, бывало, таких цыплят и близко к деревне не подпускали. Кого терпите, а?..
Это уже был вызов: все равно что ударить. А на удар надо ответить. Не стоять же, как истукан, и любоваться собственной тенью!
Я не выругался, не огрызнулся, лишь подошел и стал перед ними. Парни переглянулись, но руки держали за спиной. Не показывал своих и я. Не драться пришел я сюда. Но и не затем, чтобы мне ребра считали.
Гармонист тронул басы и, разведя мехи гармони, локтем тронул соседа. Сигнал, значит, подан. Один зашел мне за спину, рука другого потянулась к моему вороту. Перебирая лады, гармонист вновь растянул мехи, но сдвинуть их обратно не успел...
Началась драка, а кончилась она тем, что меня заперли в холодную кладовую: перестарался... В свалке я расквасил нос одному из парней, который оказался Старостиным сынком. В ту пору у старосты гостили деловые люди и с ними урядник. Пока я отмывал у тетушки Нисы ссадины и синяки, в дверь забарабанили, и ввалился урядник. Он заорал:
— Вот ты где, разбойник! Да я тебя в тюрьме сгною!
Угрозы полицейского меня ни на грош не испугали, скорее разозлили: ночь, которая обещала мне свиданье с Василей, суждено было проваляться где-то в ка¬менной кладовке. А если поразмыслить, разве я в чем виноват? Люблю, любил и буду любить. И Василя все равно станет моей. Головой каменные стены прошибу, а другому ее не отдам.
Однако сидеть в кладовой, ожидая, как будут тебя судить да рядить, не очень-то приятно. Расстелив на полу пиджак, я прилег, но сон как на зло не шел. Не потому, что боялся угодить в тюрьму, плевал я на нее.
Жаль одного: мало попало старостиному сынку. Надо било дать как следует. Тогда бы не лез. Да и другие тоже...
Так, перебирая в памяти подробности драки, я незаметно уснул. Проснулся среди ночи, услышав чей-то робкий оклик. На полу играл лунный луч, поблескивали сапоги. Я подошел к окну. Стекол нет, за железной решеткой сад. Шумят деревья, и ни души.
— Кто там? — спрашиваю я сердито.
В ответ грустный девичий голос:
— Это я, Василя. Ты потише, Айдар. Неровен час, услышат.
Я растерялся.
— Что ты здесь делаешь, Василя?
Она подходит поближе к решетке и шепчет:
— Иди скорее к двери, Айдар, я принесла ключи.
Несколько минут спустя мы были уже в саду.
Василя взяла меня за руку и, чтобы нас не увидели, мы быстро спустились под гору. Там росли высоченные деревья, тихо журчала речка, и монотонно гудела ветряная мельница. Мы остановились у старой раскидистой ветлы.
Василя заметно вздрагивает, что-то говорит, но от волнения у нее прерывается голос. Чтобы успокоить девушку, притягиваю ее поближе к себе, крепко обнимаю. Мы почему-то враз замираем и глядим на речку.
Молчание прерывает Василя:
— Нашел с кем связаться — с сынками лавочника. Он все начальство здешнее подкупил...
Она осыпает меня упреками, а сама стоит, съежившись, как перепуганная пташка. Порывается рассказать, как раздобыла ключ, но у нее ничего не получается — мыслимое ли это дело говорить сейчас о ключе?!
И кто бы мог подумать, что в этой девчонке, которая еще недавно, примостившись меж ящиков, ездила с отцом из деревни в деревню, что в этой стрекозе заключено столько смелости?
— Уходи отсюда, Айдар, уходи, милый, пока в Сибирь не услали...
Ее жаркое дыхание обжигает мне щеку. Хочу пообещать хоть что-нибудь в утешение, да не могу, я ведь всего-навсего сын Шаяхмета-Козла.
Ушел... Зашагал в сторону родной деревни. Начало светать, а луна все еще на небе. Дорога тянется впереди светлая-светлая, и идти по ней легко. Вспоминаю, что хотел, но не успел сказать Василе. Остался в кармане— позабыл отдать — и подарок, что привез с собой за много сотен верст.
Когда-то теперь увижу ее? Увижу ли? И сердце заныло, расходилось не на шутку.
Пешком, не заворачивая домой, направился я прямо на Урал. Сапоги выдержат, а об остальном и думушки нету.

V

Почти два года прожил на стороне. Ни отцу с матерью, ни Василе не написал ни строчки. Писать домой было нечего, да и стыдно, что не могу послать денег. Ведь понимаю, как тяжело приходится отцу каждую весну. У него нет средств, чтобы вспахать даже наш клочок земли, и он должен гнуть на богатеев спину, кланяться им. А я скитаюсь по белу свету и того, что зарабатываю, едва на себя хватает.
А вот почему Василе не писал, сказать трудно. Вообще странным становлюсь я человеком. В душе скапливается какая-то непонятная злоба, хочу кому-то отомстить, доказать чего-то. Порой думаю: пусть пропадет, пусть провалится к черту сама Василя. Пропиваю, проигрываю все, что добыл, и снова впрягаюсь в работу.
А Василя все же тянет меня, как магнитом. Решил-таки вернуться в родные края. Прикинул, вдруг заберут в солдаты, тогда и вовсе не повидаюсь.
В кармане не густо, но приодеться, обуться кое-как наскреб. И возвратился кстати. В Мамалае готовятся к свадьбе, выдают Василю за сына лавочника Зарифа из деревни Сатыш. Готовят пир горой. От злости не соображу, как быть. И вдруг наболевшее, непонятное стало осмысленным. Есть кому перегрызть горло — сынку лавочника Зарифа.
Но прежде надо увидеть Василю, поговорить с ней. Послал за нею тетушку Нису. Пришла. Осунулась, побледнела девчонка. Взгляд . суровый, тяжелый, а ресницы вроде еще длиннее. Молчит, обиделась, должно быть. Сама по-прежнему красивая-красивая и, несмотря на печаль, так и светится вся, будто луна в мае. Снова в Душе подумал: «Сделаю все, что от меня потребуется, но никому тебя не уступлю».
А внешне держусь сурово. Говорю; — Вовремя я подъехал, прямо к тебе на свадьбу. Не так ли, Василя?
— Что ж, хорошо,— отвечает она, не подымая глаз. В голосе холодок, поневоле разозлишься.
— Сыночек лавочника во всем ублажит тебя. Уже теперь набила рот его пряниками, толком не можешь разговориться.
Василя вздрогнула, хотела что-то сказать, но молча отвернулась в сторону.
Что это стало с девушкой? Подхожу, беру ее за плечи. И заскорузлые ладони, привыкшие к холодным глыбам угля, мягчают, оттаивают. Оттаивает и сердце. С губ готовы сорваться хорошие теплые слова, только выскажу ли?
— Эх, Василя, Василя! Не подождала ты меня. А я за тобой приехал.
— Почему же,— спрашивает она, не подымая глаз,-— знать о себе не давал?
Затем не выдержала, вскинула на меня глаза. Взгляд колкий, жгучий. Кажется, вот-вот обожжет укором, отчуждением.
Как, думаю, вынести такое? И стерплю ли?
— Ладно,— говорю,— коли так, прощай,— и зашагал к двери.
Василя встрепенулась, метнулась птицей и повисла у меня на шее. Обнимает, целует и шепчет сквозь слезы:
— Айдар, сердце мое, не губи меня, горькую. Увези отсюда. Завтра должен приехать жених, а ты нынче же увези. Никто мне не мил, кроме тебя. Никогда не был и не будет. Уедем, Айдар!
Значит, поладили, надо радоваться, смеяться, а она, дуреха плачет. Соленую воду льет. А я слез терпеть не могу.
— Ладно, если рот не набит пряниками, считай, что все хорошо. Остальное уладим. Завтра вечером будь готова. Посажу на коня и увезу.
Вот так утешил девушку, а сам тайком, никому не попадаясь на глаза, поспешил к себе в деревню.
На другой день без труда раздобыл упряжку. Серый жеребец моего зятя пришелся за коренника, пристяжным запрягли Гусманова гнедого мерина и погнали.
Мать все допытывалась:
— Куда это вы собрались, ровно взбесились?
Но когда я сказал:
— Приеду, увидишь. Только дома немного приберитесь,— она обо всем догадалась.
По старой дружбе мы отправились с Гусманом. Захватили соседского мальчонку присматривать за конями. На всякий случай взяли и бутылку водки, но, лишь выехали за деревню, под настроение распили ее с Гусманом пополам. Славно получилось, даже мне показалось, что и лошадки мчат по-другому.
Стало темнеть. Вспыхнули звезды. Повеял вечерний ветерок. Тихо веет, ласкает щеки, а на сердце еще радостней. Хороша наша сторонка! По ночам непроглядная густая тьма надежно укрывает тех, кто девок похищает, и тех, кто коней крадет.
Молча, бесшумно подъезжаем к Мамалаю. Тревогой в сердце отдается цокот копыт. Каждый думает о своем: Гусман, как всегда, навязчив:
— Если выплывем благополучно, заполучишь ты, паря, девку первый сорт,— шепчет он мне.
Прибыли ко времени. Хорошо, что изба тетушки Нисы прямо возле околицы. Коней загнали во двор. Приставили к ним мальчонку, распрягать не стали. Сами задворками поспешили к дому Исмагила-абзы.
С Василей обо всем условились загодя. Между десятью и половиной одиннадцатого в нижней части окна, выходящего в сад, должен торчать мой ножик с белой костяной ручкой. Увидев его, она возьмет кумган и выйдет во двор. Пройдет в сад, а там мы скроемся в кустах смородины. Перелезем через забор и — прямо к тетушке Нисе, а потом в нашу деревню.
Так было задумано, однако на деле вышло по-другому...
Гусмана я оставил по ту сторону забора, сам перемахнул в сад. И откуда только — чума его побери! — во дворе залаял пес. Учуял, проклятый, повернул морду к садовой ограде и знай надрывается. Думать некогда — его хвать по голове гирей, которая была у меня с собою на всякий случай. Пес взвизгнул и замолк. Я поспешил к дому и воткнул в раму свой ножик. Заглянул в окно: в избе ярко горят огни, хлопочут, суетятся бабы, столы уже накрыты. За узорчатым пологом видна взбитая перина.
На лай собаки из горницы вышли Исмагил-абзы и несколько мужчин. Покружились с зажженными фонарями по двору и, видимо, успокоившись, вернулись в дом. А ножик мой так и остался торчать в оконной раме. Остро наточенное лезвие, как молния, поблескивает на свету, падающем из окна. По ту сторону забора нетерпеливо напоминает о себе Гусман, а Васили все нет и нет.
Вскоре откуда-то издалека донесся перезвон колокольчиков. Послышались пьяные голоса, топот лошадей. Жених где-то поблизости. Беспокойство овладело мной. А вдруг Василя передумает и не выйдет?.. Нет, вышла. Направилась в сад. Как и уговаривались, в руках у нее кумган.
Василя легонько кашлянула. Я тут же подхватил ее и осторожно передал Гусману. В мыслях я благодарил судьбу за то, что девушка такая ловкая, смелая. Хоть бы на минуту чего испугалась. А ведь мы вырвали ее у жениха из-под самого носа.
Колокольчики позванивают сильнее, задорнее. Кто-то кричит на всю деревню:
— Едут!..
Бабы мечутся, хлопают дверьми и громким шепотом зовут:
— Василя! Где ты, Василя?
А ее и след простыл. Не найдете ее теперь. В доме сумятица, беготня. Я же чуть было не забыл о своем ножике.
— Да ладно, Айдар, пусть остается,— уговаривает
Гусман.
С чего бы это оставлять его здесь? На дворе дружки, бабы, девчата, мальчишки. Я бесшумно перепрыгнул через забор, подкрался к дому и вытащил ножик из оконной рамы.
Через несколько минут мы были уже в пути. Кони несут вовсю: так-то оно веселее.

VI

А сегодня переполох и суета в доме у нас. С утра топится печка, что-то шипит, жарится. Хлопотливо бегает мама. Возится тетя Зухра, даже кошка и та мечется как угорелая. Кругом снуют, соседи роятся, словно пчелы. Моего голоса и не слышно. Василя, засучив рукава и подогнув подол платья, тоже помогает, все горит, все спорится у нее в руках. У матери рот до ушей — получила невестку без лишних расходов.
Впрочем, и у меня настроение приподнятое. Оно и понятно: как-никак женюсь.
Вначале собрались и посидели за столом старики, соседи, всякие родичи. В избу нас не пустили. Вечером пришел наш черед, и мы не пустили стариков.
Мулла прочитал обрядную молитву — никях.
В чистой клети мать постелила пышную постель. Проходя мимо, я нет-нет да гляну в ту сторону краешком глаза. Но прежде надо угостить друзей, что помогли привезти девушку, и своих односельчан, у которых от летней жары пересохло в горле. Пусть повеселятся вволю, чтобы всю жизнь помнили, как гуляли на моей свадьбе.
Отец изрядно припас горькой тайком от меня, то же сделал и я, скрыв от него,— и водка льется у нас, будто вода. У парней развязались языки, говорят:
— Если так угощаешь, завтра, Айдар, умыкнем тебе еще одну девку.
Хвалят меня, хвалят отца — ни дать, ни взять ангелы мы да и только...
Похвалу на свой счет я бы вынес, но вдруг Гусман принялся за Василю.
— Девушку ты получил, паря, что надо. Живи и цени ее по достоинству... Вчера, когда снимал ее с забора, нечаянно тронул за талию. Ну и стан, скажу
тебе, у твоей ненаглядной...
И еще болтает что-то несусветное. Не выдержал я и, вызвав его в сени, сказал:
— Или прикуси язык, или я тебя вышвырну в окно.
Развезло Гусмана основательно, и в ответ он только хохочет:
— Ну что ты губы скривил? Я же не хаю невесту твою, а хвалю. Потому что есть за что.
— Будешь болтать лишнее, так и знай: вырву с корнем твой гадкий язык и выкину псам.
А Гусман все не унимается, и глаза у него поблескивают как-то странно.
— Покуда я еще с языком, собирался сказать тебе все, что знал. Слушать, видно, ты не намерен. Ну что ж, если так, пеняй на себя...
В сенях у нас горит всего одна лампа без стекла, однако, вижу, не без умысла прикидывается Гусман таким пьяным.
В душе у меня стало твориться что-то невообразимое, никогда такого не переживал. Опять пристаю к Гусману, но уже не помолчать велю, а требую выложить все без обиняков. Он же как назло уставился на меня и не говорит ни слова. Ничего, ты у меня разговоришься! Придушу, но заставлю выложить все начистоту!
Гусман стоит, как истукан, и не шелохнется. Знает, дьявол, что он мой гость, вот и хорохорится. Но все-таки у него вырвалось:
— А что у меня выпытывать? Попривыкнете друг
к другу, Василя сама тебе и расскажет.
Чувствую, стеснило дыхание в моей груди, тысячи змей враз зашевелились в сердце, и если хоть одну из них растравить сейчас, гиблое твое дело, Гусман! Впившись в дружка глазами, хватаю его за шиворот.
— Что ты мелешь, курносый? Отвечай, что мелешь?
— Говорю же, придет время, узнаешь от Васили...
— Ну нет! Сознавайся, что у тебя на уме?
А он стоит и скалится, ему хоть бы хны. Смотреть даже противно. Скрутил в руках ворот его рубахи и не знаю, что делать дальше.
Долго мы так стояли, уставившись друг на друга. И вот Гусман, усмехаясь и как ни в чем не бывало заявляет:
— А ты что разъярился? И сам, наверное, не святой. Василя ведь тоже человек. Тебя не было, но мы то здесь оставались.
Большего мне и не надо. Или он как-нибудь докажет это, или все мои змеи враз накинутся на него.
По-видимому, Гусман и сам почуял, куда клонится дело, поэтому поднял руку и чуть ли не в глаза мне тычет мизинцем. А на нем поблескивает серебряный перстень с сердечком вместо камня.
— Читай,— говорит,— что здесь написано...
На перстне крохотными арабскими буквами выведено: «Василя».
Я сразу протрезвел. Выпустил из руки ворот Гусмановой рубахи и ощутил себя одиноким и несчастным, как обгорелый столб. А дружок мой разошелся, болтает невесть что и каждое его слово ранит мне сердце:
— Может быть, она думала, что ты не вернешься, пропадал-то ты почти два года. Вестей о себе не подавал и заявился совсем неожиданно. За это время перстень оказался у меня. Мы тут без тебя раза два справляли сабантуй, а сам знаешь, что вытворяют на нем
мамалаевские девчата, особенно с парнями из других деревень.
Я словно оцепенел, застыл на месте. Стою и думаю, с чего бы начать. Прямо передо мной коптит лампа. Что если с нее и начать?
Гусман ушел в избу, шумит, пирует вместе с гостями. А я возвращаться туда не могу, стою, словно ожидаю еще чего-то.
Вышла Василя, сияющая, будто солнышко, но, увидев меня, так и ахнула:
— Что ты здесь делаешь, Айдар, один? Или голова
разболелась? — Руки ее тянутся к моему лбу.
Я отталкиваю их и, нахмурившись, говорю:
— Уходи! Иди в избу...
Она не уходит, стоит около меня и дрожит.
— Тебе говорят — уходи! — кричу я во все горло.
От моего крика гаснет в сенях лампа. Нас окутывает
сплошная темень. Василю не видно, только слышен ее
тревожный голос:
— На что это ты вдруг обиделся, Айдар? Или стряслось что?
— С тобой разговор будет потом. Ступай в клеть
и сиди, жди...
Она покорно уходит. Немного погодя доносится глухой щелчок дверного крючка. Ладно, человек, с которым надо свести счеты, в моих руках. Остальное потихоньку распутаю.
Есть несколько способов для того, чтобы наверняка расстроить свадьбу. Первый — прикинуться вдребезги пьяным, зайти к гостям и с треском вышвырнуть Гусмана в окно. Да разве он виноват? Если девушка сама бросается в объятья, что же остается делать парню, как не обнять ее? Потом, что ни говори, Гусман мой гость. А такого, чтобы гостя выбрасывали в окно, у нас в Янбулатове еще не бывало.
Другой способ тоже не совсем мне нравится. А вся беда в том, что не умею я делать дело подумавши. И размышлять — хорош второй способ или нет—не стал. Выбежал на улицу, подобрал увесистый камень и — бац! — им в собственное окно. Зазвенели и посыпались стекла. Когда вошел в избу, от свадебного веселья не осталось и следа. Гости изумленно переглядывались и передавали из рук в руки увесистый булыжник. Наш сосед Саттар, сидевший против окна, стонал, обхватив голову руками. Меж пальцев у него сочилась кровь. Камень угодил в совершенно невинного человека. Не рассчитал...
Ну ладно!.. Стекольщик у нас свой, нам убыток на пятнадцать копеек, ему заработок на пятнадцать копеек,— а камень свое сделал.
Пока гости волновались, суетились и обсуждали это событие, я быстренько смотался. Прошел в клеть к Василе и заперся на крючок.
Веки у девушки распухли от слез. Голос дрожит, двух слов, бедная, связать не может. Мне же любыми судьбами надо добиться от нее правдивого признания.
Присмотреться, так это нежное создание для ногтя, вроде, великовато, для кулака маловато. А грех такой, что мало любое наказание. Но даже ногтем я не посмел ее тронуть, рука не поднялась... Слишком хрупка она для мужской руки.
Можно отомстить иначе и, пожалуй, куда больнее и горше. Стоит только решиться.
Молча я подошел к Василе. Коснулся рукой ее талии— девушка вся затрепетала. Через маленькое окошко в клеть заглянула луна и осветила белую ножку кровати, которую смастерил из липы отец.
На свете есть приступ злобы, есть жажда мести. Но есть еще и белая ножка кровати, застенчивая луна и трепещущая девушка, которая сидит и уже давно дожидается тебя. Помню, как в голове у меня промелькнули такие мысли. Остального не помню. И я чуть было совсем не размяк, сгори в огне эта ножка кровати!
Много ли, мало ли времени прошло — не знаю. Луна спряталась за облако, в клети стало темно. Давеча, когда носился по двору, носком сапога споткнулся о камень, а ногу пронзила боль, будто ступил на горячие уголья. Зажег спичку, посмотрел, не порвался ли сапог — и при свете нечаянно увидел: Василя, растерянная и испуганная, полулежит на кровати. Густые черные волосы рассыпаны по белой подушке...
Лучше бы я не видел всего этого! Поспешно потушил спичку и начал переодеваться.
— Ты что там делаешь, Айдар? — спросила она, почуяв неладное.
Я ничего не ответил. Оделся. Осталось только уйти, а ноги — ни с места.
Василя с нежностью спросила:
— Почему ты такой... Айдар?
Станешь объяснять—дело затянется, не то еще распустишь нюни и кинешься ей в объятья. Нет уж, мстить так мстить. Не оглядываясь, на ходу бросил:
— Я сейчас вернусь,— и ушел прочь.
Так впервые в жизни я обманул Василю, другого же случая ни солгать ей, ни оправдаться перед ней не представилось.
Никому не сказавшись, я снова махнул в Донбасс.

VII

Василю я больше никогда не встречал, однако до сих пор не в силах забыть эту необыкновенную девчонку. Какой-то негасимый огонь зажгла она в моем сердце.
В Янбулатово я не возвращался, а если бы и вернулся, прежней встречи мне бы не устроили. Если задуматься, дел-то наделал всяких, поэтому и думать не пытаюсь.
Изредка кое-что посылаю родителям. Денег, конечно, не так много, а слов и того меньше: «Где и как живу, писать вам не буду, деньги, какие вам посылаю, принимайте с чистой совестью». О Василе же ни-ни. Пусть любуется надписью на перстне. И все-таки тоскую я по этой девчонке. Вижу во сне. Но не ту, прежнюю, смеющуюся, а словно бы обиженную. Может, понапрасну наказал я девушку? Вот так думаю ночи напролет, не сплю, терзаюсь, иной раз хоть пешком иди разыскивать ее. А утрем валятся на меня новые заботы и заслоняют думы о Василе.
По правде говоря, осточертели мне шахты Донбасса. Всерьез завладела думка податься назад —опять в деревню к борозде. Уже болтался на станции с котомкой за плечами... Но меня как беспаспортного схватили за шиворот... Впрочем, в ту пору и с паспортом не разгуляться было — шла война и государь-император всех забирал подчистую... Со мной тем более никаких церемоний, не дали и рта раскрыть. Смеряли рост, взвесили на весах и, заявив: «Годен!» — отправили в казармы.
Объезжали там по-всякому и добились-таки, что из меня тоже вышел солдат. Да еще какой! При этом, правда, пощипывали мою слабую струнку: говорили, лихая, мол, голова. А я и рад стараться!
С тех пор, как попал на фронт, служу в конной разведке. Каждый раз, когда, выполняя задание, выкину что-нибудь лихое во вражеском тылу, офицеры
похвалят: «Молодец, гололобый! Все это ради нашей великой империи, царя-батюшки, ради славы русского оружия». То да се... Ради кого — до этого мне дела нет. Одно только здорово — вволю наездился верхом.
Кто бы мог подумать — такое совпадение: попал в одну часть с Гусманом. Рассказал он о своих детишках, о деревне, о родичах, и про Василю — ни звука. Думает, наверное, не стоит трясти старую шубу, пыли много будет. Но в один прекрасный день разговорились. Да так, что ничего не осталось на другой раз. Выяснили даже то, что в прошлом было покрыто темной завесой.
Случилось это вот как.
Однажды подходит ко мне офицер, командир нашей разведки, и говорит:
— Дело есть для тебя, Курбанов...
Стоит и смотрит в упор. И так проницательно, что у меня начало лицо гореть — испытывал, так сказать.
— Для тебя, для одного, ну, если хочешь, и помощника дадим.
А что за дело, не говорит, должно быть, не простое. Ну и пусть, я и сам люблю, когда что-нибудь поопаснее да позаковыристее.
Потом дал понять, что растабаривать со мною больше не о чем. Но перед тем пообещал, будто поманил котенка кусочком мяса:
— Сделаешь, как надо, крест на грудь и — на побывку... Запомни!
Что касается креста, пусть он сам с ним целуется, но услышав про побывку, я навострил уши.
Короче говоря, летним вечером вдвоем с Гусманом пошли мы к немцам в гости. Их батальон стоял в небольшом польском селе, за лесом. Задание ясное: прощупать дороги, чтобы обойти батальон с флангов и ударить по тылам; точно разузнать, где расположен штаб батальона. Гусмана выбрал я сам, сказал, что он мой земляк.
Ночка выпала хорошая, только с девушками секретничать. В такие ночи поневоле вспоминается юность, хочется бродить по улицам родного села, петь во весь голос. Но сейчас не то что петь, нельзя и громко разговаривать.
Недалеко от опушки привязали мы коней к стволу старого дуба. Село почти рядом, через речку. Глядя со стороны, можно подумать, что жизнь здесь замерла и нет ничего, кроме костела с блестящим куполом. Лишь изредка долетают до нас слова на чужом языке. Где-то поблизости прозвучала команда, сменились часовые.
Пробираясь зарослями густого тальника, мы подходим к селу все ближе и ближе. Уже поравнялись с гумнами. Виднеются клети, большие амбары. Прохаживаюся часовые. Да, тут наверняка склады у немцев. Нащупываю в кармане спички — пусть будут под рукой, — хоть играть с огнем не входит в мое задание.
Путь в село нам преграждает речка. Чтобы перейти ее, нет ни кладки, ни моста. Надо искать их где-то пониже.
И в самом деле, мост оказался ниже, с южной окраины села. На том берегу, возле дороги, идущей от околицы, и каменный колодец с часовенкой. Немцев не видать. Похоже, что за этот участок они не волнуются.
Порыскали-порыскали мы и разглядели большие, наполовину вросшие в землю склады. Охраны — никакой. Вот если бы этим забытым местом заинтересовались наши! Мост выдержит, а случай этот очень подходящий, чтобы устроить немцам на этой польской земле жаркую баню.
Разведав южную окраину, мы дали основательный крюк и подобрались к селу с другого конца. Здесь не так удобно, хотя, если действовать с умом, окружить неприятеля можно. Для ориентира поставили вехи. Теперь разведка со своей задачей почти справилась. Осталось найти штаб.
Перевалило за полночь. И вот в такую пору, когда времени и без того в обрез, Гусман затеял спор. Он считает, что мы без всякой надобности лезем на смерть. Погнавшись за двумя зайцами, ни одного не поймаем. Хватит, говорит, вернемся к своим. Пытается припугнуть меня тем, что лошадей можем потерять. Я его и слушать не хочу, даже отвернулся. Наконец он принялся умолять. Со страхом в голосе стал шептать:
— Айдар!.. Айдар, ты чего дуришь?! Ну что ты за простофиля! Послали — пошли, что было по силам, сделали. Неужели и вправду хочешь .отыскать их штаб? Как пить дать, в селе нас за каждым углом подстерегает патруль. Потом ты подумай головой. Где штаб? Известно, не в какой-нибудь черной избе. Где-нибудь посреди села, в доме под железной крышей. Вернемся, так и скажем. Никакой черт не станет проверять.
Не пойму, говорит ли он всерьез или притворяется, чтобы испытать меня? Знай я его мысли наверняка, показал бы я ему железную крышу...
— Ты это подумав говоришь или землю носом роешь, земляк? — со спокойной миной спрашиваю я его.
Гусман стоит как вкопанный, хоть бы слово в ответ. Но когда тронулись в путь, он опять начал канючить. На этот раз видно, что не притворяется: голос у него дрожит и срывается:
— Есть у меня тайна, которую хотел открыть тебе прежде, чем умру. О Василе... Но, видать, не суждено, не успею.
Гусман, конечно, рассчитывал, что упоминание о Василе в такую минуту смягчит меня. И верно, услышав это имя, я точно захмелел: ведь где-то есть еще Василя, есть белая ножка кровати, есть застенчивый месяц и глаза, что могут смотреть на тебя с беззаветной любовью.
Сам не пойму, что за чувство пробудилось во мне. Я махнул рукой и сказал Гусману:
— Иди к лошадям и жди меня там... Один пойду,
Гусману словно только этого и надо было. Как пуганый козел, припустился он по берегу и скрылся в кустах. Собравшись с духом, я направился в глубь
села. Надо же высмотреть, в каком доме размещается штаб, и утереть Гусманов курносый нос.
Как говорится, чиркнул одной спичкой и сделал два дела. Храбрый солдат, он все может. Вовсю заполыхал один из немецких складов. Пламя занялось до самого неба: вот, если не видел, полюбуйся, Гусман.
Поднялся шум, началась тревога. Толкая и подгоняя друг друга, забегали немецкие солдаты. Воспользовавшись сумятицей, я высмотрел, где находится штаб, а большего мне и не надо.
Пробрался в лес, к лошадям, Гусман, бедняга, глазам своим не поверил. Увидел меня — аж вскрикнул:
— Неужто живой?
Нашел чему удивляться, ни черта со мной не случится...
Мы сели на коней и тихо едем лесной просекой. Разгорается чудесная зорька. В давнюю пору, когда похищали Василю из Мамалая, заря была точь-в-точь такой же. Я помню, что давеча Гусман хотел поведать тайну, связанную с Василей. Почему же он молчит?
— Ну, пока оба живы-здоровы, расскажи о Василе, обещал ведь.
Гусман вздрогнул, кинул на меня быстрый подозрительный взгляд. Рассвело, и я увидел его помутневшие глаза.
— В общем-то пустяки,— ответил он, пытаясь отвязаться.
Но я настаиваю, и Гусману деваться некуда. Начинает издалека. Слушаю, не перебивая: рано или поздно доберется до сути. Мы выехали из лесу. И тут Гусман заторопился, словно хотел, чтобы все тайны остались здесь, в лесу:
— ...Ты ведь попусту тогда горячку спорол. Толком ничего не разузнал, не расспросил, бросил девушку и ушел. Куда это годится? А девушка-то была что
ягодка...
Потом Гусман увлекся собственным рассказом и голос его зазвучал увереннее.
— Признаться, я сам имел на нее виды и, кроме того, хотел отомстить тебе за прошлое. Помнишь тот сабантуй в Мамалае? Ты хлестнул меня плеткой по лицу, полгода не заживала рана. А злоба не проходила еще дольше. Затаилась где-то в душе. Росла и росла. А потом представился случай отыграться. Поехали мы с тобой в Мамалай за Василей. Помнишь, ты был по одну сторону забора, я — по другую. И когда переправляли Василю из сада, я стянул с ее пальца перстень, подумав, что он может мне еще пригодиться. Девчонка была такой оробевшей, что и не почувствовала. А тебе,
чтобы разъяриться, этого оказалось предостаточно...
С таким смаком он все это рассказал, будто языком не слова ворочал, а конфетку. Да и есть о чем порассказать— сделана мастерски. Осталось только головой покачать, изумиться. Вот, оказывается, сколько злобы вмещалось в душе этого небольшого, по-лисьи хитрого человека.
Во мне поднялась волна гнева. Знаю, просыпается старое, незабытое и не к добру. Пора рассчитаться за все; за потерянную первую любовь, за пышные волосы Васили, за версты, что исходил пешком...
Но внезапно рядом прогремели короткие выстрелы. Мой конь рухнул на землю. Запомнил его большие жалобные глаза. Вот что значит неосторожность: мы отвлеклись и напоролись на засаду. Могут помочь только гранаты за поясом.
Сдаваться я не собирался. Взял в руки по гранате и пошел прямо на немцев. Гусман дико заорал: — Ты что, Айдар, очумел?! Обоих погубишь!..
Я оглянулся и увидел, что он поднял обе руки вверх...
— Ах, так? Первую тебе, заячья душа! — И с беспредельной ненавистью метнул я в него гранату. Гул взрыва разнесся по утреннему лесу.
Пламя, земля и вместе с ним мой односельчанин Гусман взлетели на воздух.
У меня осталось еще три гранаты и одно сердце.
— Нате, это вам!

Подоспели наши, вырвали меня из пасти смерти…

Так обрывается увлекательная повесть, которую человек написал, даже ясно не представляя себе, для чего он это делает. Записал, потому что долго лежал в госпитале, скучал и не знал, чем заполнить время,
Этот удалец, чья жизнь прошумела, как вешний ручей, крепко засел в моем сердце и заставил о многом задуматься.
И вот в раздумье иду я по улице к моей недавней знакомой, военврачу с удивительно черными глазами, желая поговорить с нею пооткровеннее. Во всяком случае я должен получить ответ на вопрос: что стало с Василей?
К счастью, я попал к ней в удобное время. Моя знакомая только что пришла с работы, ужинала. Как оказалось, настроение у нее было хорошее, и мы порядком засиделись.
Вначале она отнекивалась, говорила:
— О Василе знаю столько же, сколько и вы. Лишь по этой тетради.
Но потом призналась, что она и есть та самая Василя, а Айдар погиб от тяжелых фронтовых ранений. Возможно, к ним прибавились нахлынувшие с новой силой сожаления по поводу совершенных в молодости ошибок.
... Несколько минут мы оба молчали. Затем Василя-ханым, поборов волнение, решила высказаться до конца. Она чуть приподняла голову и, грустно взглянув на меня, вернулась к прежней теме:
— Мы часто рассуждаем о счастье, хотя вряд ли всегда уместно. Наверное, неуместно и мое откровение. Но теперь ничего не изменишь. Айдар для меня — это
время юности, первых бессонных ночей. Их не забыть и не вернуть, как не забыть и не вернуть самого Айдара. Наверное, с ним ушло мое счастье. Но я все же шагала, старалась не отстать от других. Думаете, легко было годы и годы искать что-то и не найти ничего, кроме этой тетради? Ошибаетесь...
Я не перебивая слушал ее, а Василя-ханым, вздохнув, продолжала:
— На долю каждого человека могут выпасть жизненные испытания. Дело не в этом. Найти силы и волю, чтобы преодолеть свое страдание, несчастье — вот в чем
главное. И я преодолела. Айдар же так и остался памятью моего сердца.
Она умолкла, потом тихо добавила:
— Если вы и в самом деле намерены опубликовать его записи, то об одном прошу, ради всего святого, не окрашивайте их в розовый цвет, сохраните все, как
есть. Прежде всего он был человеком, человеком пусть и останется.
Спустя два месяца, весной, пришел я снова к могиле незнакомого мне Айдара Курбанова. До меня здесь кто-то уже побывал. На могильном холме лежал свежий букетик ландышей с ослепительно-белыми бубенцами. И мне хотелось думать, что могилу воина Отечественной войны украсила цветами Василя-ханым.
Все материалы сайта доступны по лицензии:
Creative Commons Attribution 4.0 International